Белла Ахмадулина - Приключение в антикварном магазине

Зачем? — да так, как входят в глушь осин, 

для тишины и праздности гулянья, — 

не ведая корысти и желанья, 

вошла я в антикварный магазин.

 

Недобро глянул старый антиквар. 

Когда б он не устал за два столетья 

лелеять нежной ветхости соцветья, 

он вовсе б мне дверей не открывал.

 

Он опасался грубого вреда 

для слабых чаш и хрусталя больного. 

Живая подлость возраста иного 

была ему враждебна и чужда.

 

Избрав меня меж прочими людьми, 

он кротко приготовился к подвоху, 

и ненависть, мешающая вздоху, 

возникла в нем с мгновенностью любви.

 

Меж тем искала выгоды толпа, 

и чужеземец, мудростью холодной, 

вникал в значенье люстры старомодной 

и в руки брал бессвязный хор стекла.

 

Недосчитавшись голоска одной, 

в былых балах утраченной подвески, 

на грех ее обидевшись по-детски, 

он заскучал и захотел домой.

 

Печальную пылинку серебра 

влекла старуха из глубин юдоли, 

и тяжела была ее ладони 

вся невесомость быта и добра.

 

Какая грусть — средь сумрачных теплиц 

разглядывать осеннее предсмертье 

чужих вещей, воспитанных при свете 

огней угасших и минувших лиц.

 

И вот тогда, в открывшейся тиши, 

раздался оклик запаха и цвета: 

ко мне взывал и ожидал ответа 

невнятный жест неведомой души.

 

Знакомой боли маленький горнист 

трубил, словно в канун стихосложенья, — 

так требует предмет изображенья, 

и ты бежишь, как верный пес на свист.

 

Я знаю эти голоса ничьи. 

О плач всего, что хочет быть воспето! 

Навзрыд звучит немая просьба эта, 

как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.

 

Отчаявшись, до крайности дойдя, 

немое горло просьбу излучало. 

Я ринулась на зов, и для начала 

сказала я: — Не плачь, мое дитя.

 

— Что вам угодно? — молвил антиквар. — 

Здесь все мертво и не способно к плачу. — 

Он, все еще надеясь на удачу, 

плечом меня теснил и оттирал.

 

Сведенные враждой, плечом к плечу 

стояли мы. Я отвечала сухо: 

— Мне, ставшею открытой раной слуха, 

угодно слышать все, что я хочу.

 

- Ступайте прочь! — он гневно повторял. 

И вдруг, средь слабоумия сомнений, 

в уме моем сверкнул случайно гений 

и выпалил: — Подайте тот футляр!

 

— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр? 

— Помилуйте, футляр из черной кожи. — 

Он бледен стал и закричал: — О боже! 

Все, что хотите, но не тот футляр.

 

Я вас прошу, я заклинаю вас! 

Вы молоды, вы пахнете бензином! 

Ступайте к современным магазинам, 

где так велик ассортимент пластмасс.

 

— Как это мило с вашей стороны, — 

сказала я, — я не люблю пластмассы. 

Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны. 

Вы любите непрочность старины.

 

Я сам служу ее календарю. 

Вот медальон, и в нем портрет ребенка. 

Минувший век. Изящная работа. 

И все это я вам теперь дарю.

 

...Печальный ангел с личиком больным. 

Надземный взор. Прилежный лоб и локон. 

Гроза в июне. Воспаленье в легком. 

И тьма небес, закрывшихся за ним...

 

— Мне горестей своих не занимать, 

а вы хотите мне вручить причину 

оплакивать всю жизнь его кончину 

и в горе обезумевшую мать?

 

— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! — 

воскликнул он, надеждой озаренный. — 

В нем сто предметов ценности огромной. 

Берите даром — и вопрос решен.

 

— Какая щедрость и какой сюрприз! 

Но двадцать пять моих гостей возможных 

всегда в гостях, в бегах неосторожных. 

Со мной одной соскучится сервиз.

 

Как сто предметов я могу развлечь? 

Помилуй бог, мне не по силам это. 

Нет, я ценю единственность предмета, 

вы знаете, о чем веду я речь.

 

— Как я устал! — промолвил антиквар. — 

Мне двести лет. Моя душа истлела. 

Берите все! Мне все осточертело! 

Пусть все мое теперь уходит к вам.

 

И он открыл футляр. И на крыльцо 

из мглы сеней, на волю из темницы 

явился свет, и опалил ресницы, 

и это было женское лицо.

 

Не по чертам его — по черноте, — 

ожегшей ум, по духоте пространства 

я вычислила, сколь оно прекрасно, 

еще до зренья, в первой слепоте.

 

Губ полусмехом, полумраком глаз 

лицо ее внушало мысль простую: 

утратить разум, кануть в тьму пустую, 

просить руки, проситься на Кавказ.

 

Там — соблазнить ленивого стрелка 

сверкающей открытостью затылка, 

раз навсегда — и все. Стрельба затихла, 

и в небе то ли бог, то ль облака.

 

— Я молод был сто тридцать лет назад. — 

проговорился антиквар печальный. — 

Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной 

я каждый день ходил в тот дом и сад.

 

О, я любил ее не первый год, 

целуя воздух и каменья сада, 

когда проездом — в ад или из ада — 

вдруг объявился тот незваный гость.

 

Вы Ганнибала помните? Мастак 

он был в делах, достиг чинов немалых, 

но я о том, что правнук Ганнибалов 

случайно оказался в тех местах.

 

Туземным мраком горячо дыша, 

он прыгнул в дверь. Все вмиг переместилось. 

Прислуга, как в грозу, перекрестилась. 

И обмерла тогда моя душа.

 

Чужой сквозняк ударил по стеклу. 

Шкаф отвечал разбитою посудой. 

Повеяло паленым и простудой. 

Свеча погасла. Гость присел к столу.

 

Когда же вновь затеяли огонь, 

склонившись к ней, перемешавшись разом, 

он всем опасным африканским рабством 

потупился, как укрощенный конь.

 

Я ей шепнул: — Позвольте, он урод. 

Хоть ростом скромен, и на том спасибо. 

— Вы думаете? — так она спросила. — 

Мне кажется, совсем наоборот.

 

Три дня гостил, весь кротость, доброта, 

любой совет считал себе приказом. 

А уезжая, вольно пыхнул глазом 

и засмеялся красным пеклом рта.

 

С тех пор явился горестный намек 

в лице ее, в его простом порядке. 

Над непосильным подвигом разгадки 

трудился лоб, а разгадать не мог.

 

Когда из сна, из глубины тепла 

всплывала в ней незрячая улыбка, 

она пугалась, будто бы ошибка 

лицом ее допущена была.

 

Но нет, я не уехал на Кавказ, 

Я сватался. Она мне отказала. 

Не изменив намерений нимало, 

я сватался второй и третий раз.

 

В столетье том, в тридцать седьмом году, 

по-моему, зимою, да, зимою, 

она скончалась, не послав за мною, 

без видимой причины и в бреду.

 

Бессмертным став от горя и любви, 

я ведаю этим ничтожным храмом, 

толкую с хамом и торгую хламом, 

затерянный меж богом и людьми.

 

Но я утешен мнением молвы, 

что все-таки убит он на дуэли. 

— Он не убит, а вы мне надоели, — 

сказала я, — хоть не виновны вы.

 

Простите мне желание руки 

владеть и взять. Поделим то и это. 

Мне — суть предмета, вам — краса портрета: 

в награду, в месть, в угоду, вопреки.

 

Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль 

признаньем в этих бедах небывалых? 

— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, — 

сказала я, — мне лишь его и жаль.

 

А если вдруг, вкусивший всех наук, 

читатель мой заметит справедливо: 

— Все это ложь, изложенная длинно. — 

Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.

 

Весьма бы усложнился трезвый быт, 

когда б так поступали антиквары, 

и жили вещи, как живые твари, 

а тот, другой, был бы и впрямь убит.

 

Но нет, портрет живет в моем дому! 

И звон стекла! И лепет туфель бальных! 

И мрак свечей! И правнук Ганнибалов 

к сему причастен — судя по всему.

 

1964